Ekniga.org

Читать книгу «Западный канон» онлайн.

Финал «Поминок по Финнегану», монолог умирающей Анны Ливии — матери, жены и реки, — исследователи часто и справедливо оценивают как самое красивое из всего написанного Джойсом. На пятьдесят восьмом году жизни Джойс написал последнюю свою вещь, по всей видимости в ноябре 1938 года. Немногим более двух лет спустя, на пороге шестидесятилетия, он умер. По тонкому замечанию Патрика Пэрриндера, «смерть, которую в предшествующих вещах Джойса встречали с любопытством, мукой, насмешкой и фиглярством, тут вызывает болезненное возбуждение, жуткий восторг». Если заменить в этой изящной фразе «Джойса» на «Шекспира», то «тут» будет относиться к смерти короля в финале «Лира». Джойсова река, возвращающаяся домой, в море, будет вариацией мертвой Корделии на руках своего обезумевшего отца, которому тоже вскоре суждено умереть.

Можно ли прожить всю историю литературы во сне — за одну ночь? В «Поминках по Финнегану» говорится «да» — и утверждается, что вся история человечества может пройти через нас одним длинным, прерывающимся сном. Энтони Бёрджесс, преданный последователь Джойса — в отличие от Сэмюэла Беккета, пошедшего своей дорогой, — говорит, что «не может быть ничего естественнее, чем увидеть доктора Джонсона с Фальстафом, которые дожидаются поезда на Чаринг-Кросс рядом с вашей соседкой». Помню свой сон в Блумовом духе: в нем я опоздал на встречу с мистером Зеро Мостелем, своим двойником, на железнодорожном вокзале Нью-Хейвена и, проснувшись, решил, что это был мой обычный тревожный сон о том, как я опаздываю на занятие, посвященное «Улиссу». На вокзале дожидались поезда все те, с кем я никогда не хотел встречаться, — как из жизни, так и из литературы.

Этот сон был не смешной; «Поминки…» — смешная книга, подчас очень смешная, на уровне Рабле или записных книжек Блейка. Впрочем, тот Шекспир, к которому она обращается, — это, как правило, не комедиограф, а автор трагедий «Макбет», «Гамлет», «Юлий Цезарь», «Король Лир», «Отелло», и поздних сказок; исключение — величайшее из комических созданий, сэр Джон Фальстаф. То, что Джойс соединял Шекспира с историей, — совершенно естественно, но или «Поминки…» — книга более мрачная, чем было задумано, или Шекспир в ней проник везде, куда ему было угодно. Ирвикер, или Всечеловек, — это и Бог, и Шекспир, и Леопольд Блум, и зрелый Джеймс Джойс, и король Лир (он же король Лири), а также Улисс, Цезарь, Льюис Кэрролл, призрак отца Гамлета, Фальстаф, солнце, море, гора и многое другое.

В «Третьей переписи…» Глэшин есть чудесный перечень под великолепным названием в духе Джойса: «Кто есть кто, когда каждый — это кто-то другой». Джойс задумал картину примирения и объединения; из других писателей нашего века один Пруст мог задумать похожую картину — но все-таки не такого космического масштаба. Но трагический Шекспир — не примиритель, а «Макбет» — особенно мрачная вещь из тех, что пробились в «Поминки…». Если Джойс был Лиром в его кельтской форме морского старца, то Корделией ему приходилась его трагически безумная дочь Лючия, и воля к комедии в нем, безусловно, временами колебалась. Он вспоминает себя юным художником, Переписчиком Шемом, одновременно Гамлетом и Стивеном Дедалом (пробирается туда и Макбет), и мы слышим, по мудрому слову Гарри Левина, «крик отчаяния великого писателя, родившегося слишком поздно»:

Тут есть юмор, связанный с положением Джойса в юности, но не он действует на нас в первую очередь. Есть отчаянная горечь по отношению к Ирландии, церкви, всему контексту творчества Джойса и его яростному вкладу в свою писательскую независимость. Я подозреваю, что, подобно тому как Беккет стал писать по-французски, чтобы преодолеть влияние Джойса на свои ранние вещи, сам Джойс в «Поминках по Финнегану» порвал с Шекспировым английским. Этот разрыв был диалектичен, отчасти вдохновлен шекспировскими игрой слов и каламбурами; пир языка в «Бесплодных усилиях любви» — уже чистый Джойс. В процитированном пассаже, кроме пародии на «Атаку легкой бригады» Теннисона[515] (шпилька в адрес Церкви), и отзвука слов Стивена из «Портрета…» («Не буду служить»)[516], есть и злейшая пародия на слова апостола Павла из Первого послания к Коринфянам («Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа?») во взятых в скобки словах о запоздалости, на которые указывает Левин: «(Ад, вот и наши похороны! Зараза, я не поспею на почту!)». Поспели «Поминки…» на почту или нет, пока неясно, но гибель серьезного изучения литературы как литературы, возможно, обрекает на смерть и величайшее достижение Джойса. Шекспир в «Поминках…» — главный пример писателя, который поспел на почту, более того — сам сделался почтовой службой. Нам сообщается, что Шем

Тут есть подконтрольная агрессия в отношении Шекспира и глубокое желание поиграть в замену английского на наречие «Поминок…», язык преступника, как сказал бы Джойс[517], который отменяет английских писателей XIX века (скот, дикийнс и тыкиряй: Скотт, Диккенс и Теккерей) и является одновременно антитезой Шекспиру и Шекспиром в виконианском обращении вспять. Отголосок слов Суинберна о Вийоне («Вийон — имя нашего печального, дурного, радостного, безумного брата»)[518] уместен в достаточно неубедительном изображении Джойсом своей мягкой, польдианской сущности в виде литературного преступника, Рембо или Вийона. Обмолвки тут, как и везде в «Поминках…», делаются по-шекспировски навязчивыми, словно Джойса можно было принять за одержимого языком Шекспира «Бесплодных усилий любви». Как и во многих других местах «Поминок…», свежесть впечатления тут более чем искупает темноты, даже если Джойс и не всегда поднимается в рай по ступеням удивленья[519].

Если не можешь изгнать из себя Шекспира (а кто может?) и не можешь его усвоить (урок, который дает его «зеркальное» явление в Ночном Городе), то приходится превращать его в себя — или вставать на губительный путь преображения себя в него; Ходгарт, Глэшин и Атертон показали, с каким отрадным напряжением Джойс старался превратить Шекспира в создателя «Поминок…». Одержимый читатель Западного канона, я приветствую эти усилия как самую удачную трансформацию Шекспира в истории литературы. Единственный возможный соперник — Беккет, в «Эндшпиле» дерзко и ловко присвоивший «Гамлета». Но Беккет, ранний и внимательный читатель «Поминок…», был осторожным должником своего бывшего друга и наставника, который как минимум подал ему пример.

И все же то, в какой огромной мере задействован в «Поминках…» «Великий Шарсфер», свидетельствует о некоем веселом отчаянии; я не знаю, что сталось бы с этой книгой, если бы весь Шекспир из нее ушел. Ходгарт обнаруживает по существенной аллюзии почти на каждой второй странице. Всего их там три сотни, и многие столь существенны, что выходят за рамки того, что мы обыкновенно называем «аллюзиями». Ирвикер — Бог, отец и грешник — призрак из «Гамлета», но в то же время злонамеренный Клавдий и Полоний. К тому же Ирвикер вмещает в себя убиенного короля Дункана из «Макбета», Юлия Цезаря, Лира, ужасного Ричарда III и две возвышенности: Основу и Фальстафа. Шем, или Стивен Дедал, имеет наибольшее сходство с принцем Гамлетом, но он также Макбет, Кассий и Эдмунд: демонстрируя хитроумие интерпретации, Джойс и делает Гамлета одним из героических злодеев-убийц. Шон, брат Шема — это и брат самого Джойса, многострадальный, верный и участливый Станислав, и строптивая Шекспирова четверка: Лаэрт, Макдуф, Брут и Эдгар.

Эти шекспирианские отождествления не только укрепляют Джойсов сюжет (если это можно так назвать): они обеспечивают ролями Ирвикера и его семью, в том числе Анну Ливию (Гертруду) и Изабеллу, дочь Ирвикера, к которой он испытывает инцестуозное и постыдное влечение (Офелию). Полезное описание этой ролевой игры дает Ходгарт:

Самые большие толпы маршируют из «Гамлета», «Макбета» и «Юлия Цезаря» (по убывающей). «Гамлет» уже не должен нас удивлять, но трудный вопрос — почему «Макбет», не говоря уже о «Юлии Цезаре»? — требует ответа. Все эти пьесы — об убийстве короля, тогда как Лир мучительно и постепенно умирает, растягивается на дыбе на протяжении пяти действий, каждое апокалиптичнее предыдущего, отчего, возможно, Джойс и оставляет его напоследок, чтобы тот помог ему закончить «Поминки…». Убиваемый король — это, разумеется, Ирвикер, то есть Джойс/Шекспир, и, несмотря на Гамлетов комплекс Шема, мы так и не узнаем наверняка, кто же его убивает.

Предположу, что именно поэтому «Макбет» столь важен для «Поминок по Финнегану». Джойс, превосходный читатель Шекспира и сильный его исказитель, посредством аллюзий к «Макбету» указывает на то, что убийца — это джойсовское, шекспировское, ирвикеровское воображение: исключительная и предсказательная сила воображения Макбета сама по себе убийственна, и это сказывается на всей пьесе. Первая шекспировская аллюзия в «Поминках…» — к «Макбету», последняя — к «Королю Лиру». Ходгарт отмечает, что цитаты из «Макбета» появляются в «Поминках…» всякий раз, когда Ирвикер переживает сильное эмоциональное потрясение и его тяга к самоуничтожению делается особенно заметна, как когда герой впадает в смятение в конце первой части:

Ратфарнем — пригород Дублина. Бой между мстителем Макдуфом и убийцей Макбетом происходит, как и полагается, примерно через двадцать пять страниц; по несколько раз появляются три ведьмы, или вещих сестры, а также три убийцы Банко. Ходгарт показывает, что знаменитый монолог Макбета из пятой сцены пятого акта («Бесчисленные „завтра“, „завтра“, „завтра“…») звучит в романе (эхом) практически полностью, как и монолог Гамлета «Быть или не быть…», но и тот и другой распылен и растянут по всему тексту «Поминок…»; это рассеяние служит целям Джойса, и в то же время это — своего рода месть Шарсферу за его повсеместное присутствие! Но мщение это возвращается от Шекспира к Джойсу:

У Льюиса Кэрролла, Джонатана Свифта и Рихарда Вагнера в «Поминках…» также позаимствовано много (хотя и не столько, сколько у Шекспира), но никто из них не дает сдачи и не уходит от Джойса так, как Шекспир. Можно сказать, что в «Поминках…» Шекспир относится к Джойсу так же, как относятся к самому Шекспиру Гамлет, Яго и Фальстаф: творение освобождается от творца. Шекспир или никем не сотворен, или сотворен всеми; и Джойс, как бы блистательно он ни сражался, на мой взгляд, уступает в этом поединке. Но и уступив, он достигает Возвышенного, когда в конце «Поминок…» умирающая Анна Ливия возвращается в детство:

Кельтский бог моря Мананнан Мак Лир, однажды возникающий в фантасмагории Ночного Города в «Улиссе», — это также король Лир, «мой холодный отец, мой холодный безумный отец, мой холодный безумный изстрашенный отец», к которому Анна-Ливия-Корделия возвращается, когда Лиффи впадает в море. Поскольку в «Поминках…» Лир означает еще троих отцов — Ирвикера, Джойса, Шекспира, — а также море, в этом красивом пассаже о смерти Джойс мог сознательно намекать, что его ждет и другое великое дело, задуманный им эпос о море. Ките написал свой великолепный сонет «К морю» после того, как, перечитывая «Короля Лира», дошел до «Чу! Слышите шум моря?». Нам остается сожалеть о том, что Джойс не дожил до шестидесятилетия, чтобы написать свое «К морю», где его бесконечная борьба с Шекспиром, безусловно, приняла бы очередной оборот, столь же канонический, что и предыдущие.

19. «Орландо» Вулф: феминизм как любовь к чтению

Сент-Бёв (на мой взгляд, самый интересный из французских критиков и литературоведов) учил нас задавать в связи с любым писателем, которым мы зачитываемся, важнейший вопрос: что бы автор о нас подумал? Вирджиния Вулф написала пять замечательных романов — «Миссис Дэллоуэй» (1925), «На маяк» (1927), «Орландо» (1928), «Волны» (1931) и «Между актов» (1941), — которые, весьма вероятно, станут каноническими. В наши дни ее знают и читают главным образом как основательницу «феминистского литературоведения», в основном благодаря полемическим «Своей комнате» (1929) и «Трем гинеям» (1938). Поскольку я все еще не могу компетентно рассуждать о феминистском литературоведении, я сосредоточусь всего на одной составляющей феминистских сочинений Вулф — ее необычайной любви к чтению и аргументам в его защиту.

Литературоведческие рассуждения Вулф кажутся мне очень неровными, особенно те, что относятся к ее современникам. Оценка «Улисса» как «катастрофы» или романов Лоуренса как не обладающих «решительной силой, придающей вещам цельность» — это не то, чего ждешь от такого эрудированного и восприимчивого критика, как Вулф. Тем не менее можно утверждать, что она была наиболее полноценным литератором в нашем веке. Ее эссе и романы развивают главные традиции английской литературы в новых направлениях — ее полемические вещи в этих направлениях вообще не могли пойти. Предисловие к «Орландо» начинается с признания долга перед Дефо, сэром Томасом Брауном, Стерном, сэром Вальтером Скоттом, лордом Маколеем, Эмили Бронте, Де Квинси и Уолтером Пейтером — «первыми, кто пришел в голову». Пейтер, подлинный ее предшественник, или, как называет его Перри Мейсел, «отсутствующий отец», мог бы возглавить этот перечень, поскольку «Орландо» — безусловно, самая пейтеровская по духу проза нашей эпохи. Подобно Оскару Уайльду и юному Джеймсу Джойсу, Вулф встречает и изображает тот или иной опыт совершенно по-пейтеровски. Но были и другие влияния; возможно, важнейшее — после Пейтера — оказал на нее Стерн. Один Пейтер, кажется, вызывал у Вулф некоторую тревогу; она очень редко его упоминает и приписывает прообраз своих «моментов бытия» не Пейтеру с его «избранными моментами», или мирскими откровениями, а, как ни странно, Томасу Харди и Джозефу Конраду — в его наиболее пейтерианской ипостаси. Перри Мейсел проследил, какими затейливыми путями важнейшие метафоры Пейтера входят в самые основы и прозы, и эссеистики Вулф. Есть добрая ирония в том, что многие из провозгласивших себя ее последователями склонны отвергать эстетические критерии суждения — притом что феминистские убеждения самой Вулф основывались на ее пейтерианском эстетизме.

Может быть, в нашем веке были и другие первостепенные писатели, любившие чтение так же, как Вулф, но никто после Хэзлитта и Эмерсона не выразил эту страсть так памятно и дельно, как она. Своя комната была ей нужна именно для чтения и письма. Я по-прежнему дорожу старым «пингвиновским» изданием «Своей комнаты», купленным за девять центов в 1947 году, и не перестаю раздумывать над отмеченным мною там пассажем, в котором Джейн Остен и Шекспир сводятся в некоего желанного составного предшественника:

На кого Вулф была больше похожа в этом отношении: на Остен или на Шарлотту Бронте? Читая «Три гинеи», книгу, в которой так много пророческой ярости, направленной на патриархат, мы вряд ли решим, что сознание Вулф поглотило все препятствия — но, читая «Волны» или «Между актов», мы можем заключить, что ее дар и ее образ жизни не противоречили друг другу. Не существует ли двух Вулф: предшественницы наших менад-литературоведов — и романистки, заслужившей больше признания, чем любая другая женщина в ее ремесле? Мне кажется, что нет, хотя по «Своей комнате» проходят глубокие трещины. Как и Пейтера с Ницше, Вулф будет правильнее всего назвать апокалиптическим эстетом, для которого человеческое существование и мир оправданы лишь как эстетические явления. Как и всякий писатель, будь то Эмерсон, Ницше или Пейтер, Вирджиния Вулф не отнесла бы свое представление о личности на счет исторических условий, даже если история и представляла бы собою бесконечную эксплуатацию женщин мужчинами. Для нее ее личности — в той же мере ее создания, что и «Орландо» с «Миссис Дэллоуэй», и всякий внимательный читатель ее критики узнает, что она не воспринимала романы, стихотворения или пьесы Шекспира как буржуазные мистификации или «культурный капитал». Человек не более верующий, чем Пейтер или Фрейд, Вулф доходит до последних пределов эстетизма, до негативности нигилизма и самоубийства. Но ее больше занимает романтика путешествия, чем пункт назначения, и лучшее в жизни для нее — чтение, письмо и беседы с друзьями, занятия не для фанатика.

Будут ли у нас еще такие самобытные и великолепные прозаики, как Остен, Джордж Элиот и Вулф, будет ли у нас еще такой выдающийся и умный поэт, как Дикинсон? Спустя полвека после смерти Вулф у нее нет соперниц среди писателей и критиков, хотя женщины и пользуются свободой, которую она пророчила. Как пишет Вулф, если у Шекспира и была сестра, то это была Остен, писавшая двумя веками позже[523]. Не существует таких социальных условий или обстоятельств, которые бы непременно споспешествовали возникновению великой литературы, хотя нам еще долго предстоит познавать эту неудобную истину. Сейчас на нас не бежит стремительный поток шедевров, и ближайшие несколько лет это подтвердят. Ни одна из ныне живущих американских писательниц, вне зависимости от расовой принадлежности и политических убеждений, не достигла эстетических высот Эдит Уортон или Уиллы Кэсер; нет у нас и современного поэта, сопоставимого с Марианной Мур или Элизабет Бишоп. Искусство попросту не прогрессивно, как отметил Хэзлитт в чудесном фрагменте 1814 года[524], в котором он говорит: «Принцип всеобщего избирательного права… никоим образом не применим к делам вкуса»; Вулф — сестра Хэзлитта по мироощущению, и ее колоссальная литературная культура имеет мало общего с кампанией под знаменем, на котором начертано ее имя.

Сегодня трудно писать о Вулф, не греша против взвешенности и выдержанности. Кажется, что «Улисс» Джойса и «Влюбленные женщины» Лоуренса далеко превосходят «На маяк» и «Между актов», но многие приверженцы Вулф попытались бы опровергнуть это суждение. Вулф — писательница лирическая: «Волны» — скорее поэма в прозе, чем роман, а лучшее в «Орландо» — те места, в которых Вулф отступает от повествования как такового. Не марксистка и не феминистка (по заслуживающему доверия свидетельству ее племянника и биографа Квентина Белла) Вулф, как и ее предшественник Уолтер Пейтер, держалась материализма эпикурейского толка. Для нее реальность мерцает и колеблется от каждого нового представления и ощущения, а идеи суть тени на границах ее избранных моментов.

Ее феминизм (если это можно так назвать) оказался действенным и устойчивым именно потому, что он — не столько идея или совокупность идей, сколько внушительный спектр представлений и ощущений. Попытка оспорить их обречена на неудачу: то, что ей представляется, и те ощущения, что она испытывает, выстроены лучше любого отклика на них, который только может прийти мне в голову. Ошеломленный ее красноречием и ее владением метафорой, я не могу, пока читаю, спорить с написанным в «Трех гинеях» — даже с тем, что заставляет меня поморщиться. Возможно, в нашем веке один Фрейд может соперничать с Вулф в качестве тенденциозного прозаика-стилиста. Замысел «Своей комнаты», как и замысел «Неудобств культуры», предполагает определенное воздействие на читателя, но никакое осознание этого замысла не убережет читателя от того, чтобы верить написанному, пребывая под воздействием полемического блеска Фрейда и Вулф. Их великолепная убедительность основывается на двух очень разных подходах: Фрейд предвосхищает ваши возражения и по крайней мере создает такое впечатление, что отвечает на них, тогда как Вулф уверенно дает понять, что, не принимая ее настойчивости, вы проявляете нечуткость.

Всякий раз, когда я перечитываю «Свою комнату» или даже «Три гинеи», меня поражает, что кому-то эти трактаты могут казаться примерами «политической теории», жанра, вызванного к жизни литераторами-феминистами, для которых полемические вещи Вулф и впрямь обрели статус Священного Писания. Возможно, Вулф была бы этим довольна, но вряд ли. Классифицировать эти книги таким образом можно, лишь убедительно переопределив понятие политики, сведя ее к «академической политике» — а ведь Вулф не относилась к академической среде и не пожелала бы относиться к ней сейчас. От радикального политического теоретика в Вулф не больше, чем в Кафке — от богослова-еретика. Они — писатели; других обязательств у них нет. Удовольствие, которое они приносят, — это трудное удовольствие, несводимое к категорическим суждениям. Меня волнует, даже приводит в трепет афористическое кружение Кафки вокруг «неразрушимого», но все же именно сопротивление «неразрушимого» истолкованию делается тем, что нуждается в истолковании. В «Своей комнате» истолкования в первую очередь требует то, что Джон Бёрт в 1982 году назвал «несовместимыми манерами мышления».

Бёрт показал, что в этой книге одновременно представлен первичный «феминистский» довод — патриархат экономически и социально эксплуатирует женщин, чтобы повысить свою неадекватную самооценку, — и вторичный романтический. Согласно вторичному, женщины суть не увеличительные стекла в руках самовлюбленных мужчин, но (как пишет Вулф) «некий стимул, обновление творческой силы, одаривать которыми дано лишь другому полу». Дар был утрачен, добавляет Вулф, но не разорительное нашествие патриархата тому причиной. Во всем виновата I Мировая война. Положим, но как тогда быть с первым, явным доводом? Чем была Викторианская эпоха — старыми недобрыми временами или старыми добрыми? Резюме Бёрта кажется мне весьма точным:

Вулф смогла примириться с ним лишь так, как это сделали Пейтер и Ницше: переосмыслив его эстетически. Если «Своя комната» — вещь, для Вулф типичная (а это так), то это почти такая же поэма в прозе, как «Волны», и такая же утопическая фантазия, как «Орландо». Читать ее как «культурную критику» или «политическую теорию» могут только те, кто полностью отбросил эстетические соображения или решил, что будет читать для удовольствия (трудного удовольствия) в другое время и в другом месте, когда прекратятся войны между мужчинами и женщинами, а также между соперничающими классами, расами и религиями. Сама Вулф такого отречения не совершала: как писатель и критик, она пестовала свою чувствительность, которая, среди прочего, расположила ее к комическому. Даже ее трактаты сознательно сделаны очень смешными, вследствие чего содержащаяся в них аргументация оказывается еще более действенной. Подходить к Вулф с чрезмерной серьезностью, рассматривать ее как политического теоретика или культурного критика — совсем не в духе самой Вулф.

Воистину, удивительные настали для литературоведения времена. Д. Г. Лоуренс, по сути, выступал довольно странным политическим теоретиком в эссе «Корона», в мексиканском романе «Пернатый змей» и австралийском романе «Кенгуру», очередном фашистском сочинении. Никому не захочется обменять создателя «Радуги» и «Влюбленных женщин» на политического Лоуренса или несколько более интересного Лоуренса — культурного моралиста. Тем не менее о Вулф сейчас чаще говорят как об авторе «Своей комнаты», а не как о романисте, написавшем «Миссис Дэллоуэй» и «На маяк». Нынешняя слава «Орландо» практически полностью связана с половой метаморфозой ее героя-героини и весьма немногим обязана главному в этой книге: комическому началу, психологизму и пылкой любви к важнейшим эпохам в истории английской литературы. Я не знаю другого сильного писателя, который ставил бы во главу угла свою незаурядную любовь к чтению, как это делает Вулф.

Ее верой (слабее слово тут не годится) был эстетизм в духе Пейтера: поклонение искусству. Запоздалый последователь этой слабеющей религии, я не могу не быть преданным поклонником прозы и литературоведения Вулф, поэтому хочу выступить против ее последователей-феминистов, так как считаю, что они ошиблись пророком. Разумеется, она способствовала бы тому, чтобы они боролись за свои права, — но только не обесценивая эстетику несвященным союзом с учеными-псевдомарксистами, французскими потешными философами и мультикультурными противниками всяких интеллектуальных стандартов. Под своей комнатой она подразумевала не свою кафедру в университете, а некую обстановку, в которой они могли бы подражать ей, сочиняя прозу, достойную Стерна и Остен, и литературоведческие работы, соизмеримые с тем, что писали Хэзлитт и Пейтер. Вулф, любительница прозы сэра Томаса Брауна, исстрадалась бы, сталкиваясь с манифестами тех, кто освящает ее именем свои сочинения и университетские курсы. Ее, последнюю представительницу высокого эстетизма, пожрали безжалостные пуритане, для которых красота в литературе — всего лишь разновидность косметической индустрии.

О Шелли, чей дух не оставляет сочинений Вулф (главным образом «Волн»), она пишет: «Кажется, что он сражается (пусть и доблестно) с чудовищами слегка устаревшими и, следовательно, несколько смехотворными»[525]. Похоже, то же самое можно сказать и о сражении, которое ведет сама Вулф: где те патриархи эдвардианской и георгианской эпох, с которыми она воюет? В преддверии нового тысячелетия патриархальные чудовища оставили нас, хотя исследователи-феминисты и призывают их, не покладая рук. И все же величие Шелли, как справедливо заметила Вулф, восторжествовало как «состояние бытия». Лирический прозаик, подобно поэту-лирику, существует, заново воображая некие незаурядные моменты бытия: «сферу чистого покоя, глубокого и безмятежного умиротворения».

Поиск Вулф способа достичь этой сферы был скорее пейтерианским, чем шеллианским — оттого хотя бы, что чувственная его составляющая была так ограничена. Шелли никогда не оставлял образ гетеросексуального союза, хотя он и обрел демонические черты в его поэме о смерти, иронически озаглавленной «Триумф жизни». Вулф — пейтерианка, или запоздалый романтик, и ее чувственное влечение во многом приняло форму сублимирующего эстетизма. Ее феминизм снова оказывается неотделимым от ее эстетизма: возможно, нам следует научиться говорить о ее «созерцательном феминизме», установке, по сути, метафорической. Свобода, которой она ищет, имеет как визионерский, так и прагматический характер и основывается на образе идеализированного Блумсбери, едва ли переводимого на язык современной Америки.

Текст на четвертой стороне обложки американского «пингвиновского» издания, в котором я впервые читал «Орландо» осенью 1946 года, начинается со слов: «Ни один писатель не рождался в более благоприятной среде». Вулф, как и ее последователи-феминисты, не согласилась бы с этим суждением, но оно тем не менее в значительной мере справедливо. Ее развития отнюдь не задержало то обстоятельство, что в доме ее отца толпились Джон Рескин, Томас Харди, Джордж Мередит и Роберт Льюис Стивенсон, а в родне были Дарвины и Стрейчи — и, хотя ее полемические аргументы призваны убедить нас в обратном, в Кембридже или Оксфорде тонко устроенная Вирджиния Стивен[526] переживала бы еще более частые и резкие нервные срывы, а также не получила бы там того литературного образования, которое дали ей библиотека отца и такие хорошие наставники, как сестра Уолтера Пейтера.

[515] Ср.: «Plunders to night of you, blunders what’s left of you…» (Джойс) — «Cannon to right of them, / Cannon to left of them…» (Теннисон).

[516] Джойс Д. Портрет художника в юности. С. 430.

[517] «Язык преступника» (The Language of the Outlaw) — памфлет ирландского революционера Роджера Кейсмента, напечатанный в начале 1900-х годов. Джойс пользовался им в работе над «Улиссом» (см. об этом: Bender A. The Language of the Outlaw: A Clarification //JamesJ oyce Quarterly. Vol. 44. № 4 (Summer, 2007).

[518] Из «Баллады о Франсуа Вийоне, принце всех сочинителей баллад» Алджернона Чарльза Суинберна.

[519] Цитата из стихотворения Эмерсона «Мерлин» (1846). Ср. в переводе Г. Кружкова: «Выше! Выше! — говорят / Ангелы, — взбирайся смело, / К небу устреми свой взгляд; / Без боязни, без сомненья — / По ступеням удивленья!»

[523] У Вулф не совсем так, ср.: «…не могла современница Шекспира создать шекспировские пьесы. Раз с фактами туго, позвольте мне представить, что могло бы произойти, будь у Шекспира на редкость одаренная сестра, скажем, по имени Джудит. <…>…уродись в шестнадцатом веке гениальная женщина, она наверняка помешалась бы, или застрелилась, или доживала свой век в домишке на отшибе, полуведьмой, полузнахаркой, на страх и потеху всей деревне… Вести открытую жизнь художника в Лондоне в шестнадцатом веке было равносильно самоубийству. <…> Помните, я говорила, что у Шекспира была сестра? Только не ищите ее в биографиях поэта. Она прожила мало — увы, не написав и слова… Так вот, я убеждена — та безымянная, ничего не написавшая и похороненная на распутье женщина-поэт жива до сих пор… Она жива, ибо великие поэты не умирают, существование их бесконечно. Им только не хватает шанса предстать меж нами во плоти. Придет ли такая возможность к сестре Шекспира, думаю, теперь зависит от вас» (Вулф В. Своя комната. С. 486, 487, 488, 522). Другое дело, что Вулф называет эту гипотетическую одаренную женщину «безвестной Джейн Остен» (с. 487).

[524] Под названием «Отчего искусство не прогрессивно?».

[525] В рецензии на книгу У. Э. Пека «Шелли: Его жизнь и творчество» (1927).

[526] Стивен — девичья фамилия писательницы; в 1912 году она вышла замуж за писателя Леонарда Вулфа.

Перейти на стр:
Изменить размер шрифта: