В течение двадцати трех лет он оставался в этой сырой камере, расположенной ниже уровня Невы, не имея возможности ни с кем говорить, не видя ни единой живой души, за исключением тюремщика, а вернее тюремщиков, ибо их было у него трое!
По прошествии одиннадцати лет ему дали курительную трубку, через тринадцать лет — Евангелие, а по прошествии двадцати трех лет перед ним открыли двери тюрьмы: это произошло через девять лет после смерти Сперанского.
Но Батеньков так привык к своей камере, что он не хотел ее покидать. Оказавшись во дворе, он, ослепленный светом, задыхаясь от свежего воздуха, со слезами на глазах упал на колени и попросил, чтобы его отвели обратно в тюрьму.
Однако ему никак не удавалось найти слова, которые выразили бы его мысль.
Он разучился говорить!
Еще и теперь, то есть после десяти лет свободы, Батеньков говорит только по необходимости и с большим трудом; еще и теперь на столе у него лежат курительная трубка и Евангелие, которые были даны ему по монаршьему милосердию: трубка через одиннадцать лет, а Евангелие — через тринадцать.
Самое счастливое для него время — когда он курит трубку или читает Евангелие.
Спуститесь в бездну, куда Данте поместил осужденных на вечные муки, и поразмыслите, сколько должен был страдать Батеньков, чтобы обрести такое счастье.
Нам остается теперь удостоверить глубокое уважение, какое либеральная молодежь Санкт-Петербурга и, как меня уверяют, Москвы и всей России питает к декабристам: именно так называют заговорщиков 1825 года — и мертвых, и живых.
По отношению к живым это восхищение и сочувствие, по отношение к мертвым — поклонение.
Император Александр II сделал все, что позволила ему сделать сыновняя любовь: возвратил живых.
Когда-нибудь Россия воздвигнет искупительный памятник мертвым.
Ну а у нас были сержанты Л а-Рошели и мученики с баррикад на улице Клуатр-Сен-Мерри.
XXXIV. ИМПЕРАТОР НИКОЛАЙ
Как вы помните, я остановился перед Петропавловской крепостью, направляясь обедать на Михайловскую площадь.
Затем я продолжил путь. Но, поскольку по дороге от крепости до Михайловской площади нужно перейти Исаакиевский мост, у нас будет время немного побеседовать.
Побеседуем мы об императоре Николае и поступим так же, как поступали египтяне, перед тем как хоронить умерших: мы поговорим о том, что в покойном было хорошего и что плохого.
Поколение людей, которым сегодня от тридцати до сорока, которые испытали гнет долгого царствования и в духовном, да, можно сказать, и в физическом отношении вздохнули свободно лишь с воцарением императора Александра И, неспособно высказать суждение о Николае I, выступившем полной противоположностью Петру I.
Это поколение не судит, а осуждает, оно не оценивает, а проклинает.
Один из тех, кто принадлежал к этому поколению, которое заточили в военную шинель, как Батенькова — в равелин Святого Алексея, показал мне четыре барельефа Николаевской колонны, из которых один изображает восстание 14 декабря, второй — Польское восстание, третий — холерный бунт и четвертый — Венгерское восстание.
— Четыре восстания, — сказал он, — вот и все царствование императора Николая.
Слова, сказанные этим душителем восстаний по поводу бюста Яна III, доказывают, что он жестоко раскаивался в подавлении последнего из них.
Это стоило ему протектората над молдаво-валашскими провинциями.
Один из друзей князя Меншикова, не видевший его три или четыре года, встретился с князем после его возвращения из Севастополя и обратился к нему со словами, какие в России принято говорить после долгой разлуки:
— Много воды утекло с тех пор, что мы не виделись.
— Да, — ответил Меншиков, — а заодно и Дунай уплыл от нас.
Император Николай, к счастью для него, не видел, как был утрачен Дунай. Он умер как нельзя более вовремя. Настолько вовремя, что даже поговаривали, будто он сам выбрал и назначил час своей смерти.
Но ничего подобного: император Николай умер естественной смертью. Однако ужасное разочарование, причиненное ему нашими победами на Альме и при Инкер-мане, сыграло в его смерти большую роль.
Прежде всего скажем, что большая часть того, в чем упрекают императора Николая, явилось следствием преувеличенного значения, которое он придавал своим правам и своему долгу.
Никто больше его не верил в свое право на самодержавие, никто, как он, не считал себя обязанным защищать монархическую власть повсюду в Европе.