Вагон, в котором я ехал, предназначался для графа, графини, Дандре и для меня. Помимо четырех существ, наделенных разумом, в этом же вагоне находилось также два существа, действующих на основании инстинкта, два брата меньших, два кандидата в человеческий род, как называет их наш добрый и дорогой Мишле, короче, две собаки — Душка и Мышка.
Шарик спрятался на коленях у Луизы.
Синьорина сидит в корзинке.
Черепаха притаилась в коробке из-под сластей.
Ни Шарик, ни Синьорина, ни Черепаха не зарегистрированы. Они путешествуют нелегально. Лишь Душка и Мышка могут открыто появляться на публике, располагая билетом, висящим возле уха, словно студенты в день театральной премьеры в Одеоне.
При виде графа и графини вокзальный служащий, в ведении которого находилась перевозка собак, после проверки билетов у Душки и Мышки беспрепятственно впустил их наравне с нами в вагон, вместо того чтобы запереть их в собачий ящик.
Само собой разумеется, нами были выкуплены все места в вагоне, в котором мы путешествуем, равно как и в тех вагонах, какие находятся непосредственно перед нашим и после нашего.
Муане, который меня сопровождает, — художник Муане, чьи очаровательные декорации вы столько раз видели в Опера-Комик, — едет в переднем вагоне вместе с доктором, профессором, ясновидцем и маэстро.
Мадемуазель Элен, Саша, мадемуазель Аннетта, Аннушка и Луиза путешествуют в заднем вагоне.
Шарик, Синьорина и Черепаха находятся там же.
Максима выслали вперед, чтобы он позаботился о достойном завтраке для нас в Кёльне.
Семен и оба писца обретаются в каком-то неизвестном мне месте.
Жара стоит удушающая.
Но Дандре, человек невероятной предусмотрительности, приготовил три корзины: одну с шампанским и ледяной водой, другую с жареными курами, яйцами вкрутую, сосисками и бордо и, наконец, третью со всевозможными фруктами, виноградом, персиками, абрикосами и миндалем.
В Понтуазе мы поужинали, в Крее выпили содовой, а в Компьене уже все дружно спали.
Я был разбужен бельгийским таможенником и его словами, которые он произнес по-французски со знакомым всем выговором:
— Всем пассажирам выйти для прохождения таможни, в вагонах ничего не оставлять, все подлежит досмотру, ясно?
Подтверждением этого призыва служил большой плакат, висевший внутри здания таможни и содержавший следующие слова:
«Все вещи подлежат досмотру без всякого исключения, кроме вещей личного пользования, носимых пассажирами».
Мое имя, красовавшееся на моем чемодане и саквояже, произвело обычное действие: таможенники ограничились вопросом, нет ли у меня при себе чего-либо такого, о чем нужно заявить, и, получив отрицательный ответ, один из них начертал на моих багажных местах знак не менее таинственный, чем иероглифы, расшифрованные г-ном де Шампольоном, и имевший следующий смысл: «Пропустить этого господина не только с носимыми им вещами, но и с теми, которые он несет».
Чтобы выразить все это, было достаточно одного знака, и потому я подозреваю, что язык таможни — это тот самый замечательный турецкий, о котором говорит Мольер и на котором можно высказать так много всего в столь немногих словах.
Час спустя мы снова расположились в вагоне и покатили в направлении Ахена.
Все шло неплохо до Вервье, то есть до прусской границы.
Там начались наши мучения, а точнее говоря, мучения Дандре.
У дверей вагона появился некто, потребовавший билеты.
Дандре предъявил четыре билета.
— С вами собаки? — осведомился прусский служащий.
— Вот их билеты, — ответил Дандре.
Служащий заглянул в вагон, но собак не увидел и, предположив, что они в собачьем ящике, удалился.
Раздался свисток, и мы тронулись в путь.