В итоге здешние улицы напоминают кладбищенские аллеи в День поминовения усопших или общественные сады на Елисейских полях древних греков.
В Санкт-Петербурге всего один пассаж: одним концом он выходит на Перспективу, а другим — на Итальянскую улицу.
Со стороны Перспективы, одной из трех главных магистралей города, в нем есть кафе, где собираются французы и где они назначают встречи. С этой стороны пассаж живет, шумит, полон движения.
Но, по мере того как вы все дальше углубляетесь в него, вам начинает казаться, будто вы вступаете под могильные своды, где на вас все сильнее веет холодом смерти.
Ну а у выхода из пассажа он уже не более, чем труп.
Это паралитик, у которого работает голова, двигаются руки и он еще чувствует свои ноги, но ступни его мертвы.
Ступни его окоченели.
Даже кучера не кричат здесь, как в Париже, заставляя пешеходов посторониться вправо или влево или же понуждая других возниц уступить им дорогу.
Нет, здешние кучера лишь восклицают время от времени жалобным тоном: «Поберегись!» — вот и все.
Если бы какого-нибудь русского перенесли вдруг с Перспективы или с Большой Морской на бульвар Капу-цинок или на улицу Мира, он сошел бы с ума, не успев дойти до церкви святой Магдалины или до колонны на Вандомской площади.
Поистине, здесь повсюду не больше жизни, чем в той стране, куда ушел бедный ребенок, которого мы повстречали на пристани, сходя с парохода у виллы Безбородко: в гробу под серебристым покровом его увозили на черном катафалке к месту последнего упокоения.
Несчастный народ! Не привычка ли к рабству приучила тебя к молчанию? Говори же, пой, читай, радуйся!
Теперь ты свободен.
Да, я понимаю: тебе еще нужно приобрести привычку к свободе.
Мужик, которому вы говорите: «Теперь ты свободен!», отвечает вам: «Да, вроде бы так, ваше благородие».
Но сам он этому ничуть не верит. Дабы иметь веру во что-то, надо знать, о чем идет речь, а русскому крестьянину неизвестно, что такое свобода.
Чтобы во время восстания 1825 года заставить солдат кричать «Да здравствует Конституция!», Муравьеву, Пестелю и Рылееву пришлось уверять их, что Конституция — это жена Константина.
Кстати, не думайте, будто такое отсутствие понятия о свободе не окажет воздействия на указ императора Александра II об освобождении крепостных. Это далеко не так; по всей вероятности, оно окажется даже совсем иным, чем многие ожидают.
Но это такой серьезный вопрос — мы имеем в виду освобождение крестьян, — что лучше заняться им отдельно.
В парке, помимо прочего, есть и театр. Теперь речь идет о том, чтобы сыграть там «Приглашение на вальс» и одну русскую пьесу, сочинение самого графа, как только один из моих друзей, виконт де Сансийон, который должен к нам присоединиться, прибудет из Парижа.
Если бы не обед, мы никогда бы не поверили, что уже шесть часов вечера.
Если бы не свечи и лампы, зажженные по привычке, мы бы в полночь поклялись, что все еще шесть часов вечера.
Ничто, дорогие читатели, неспособно дать вам представление об июньской ночи в Санкт-Петербурге — ни перо, ни кисть.
Это что-то волшебное.
Если предположить, что Елисейские поля в самом деле существуют и их озаряет серебристое солнце, то именно такого оттенка должен быть весной свет в царстве мертвых.
Представьте себе воздушную среду серебристожемчужного цвета, отливающую опаловым, но не такую, какая бывает на рассвете или в сумерках, а наполненную бледным светом, лишенным всякой болезненности и озаряющим все предметы сразу со всех сторон. Ничто кругом не отбрасывает тени. Прозрачный полумрак, но не ночь, а лишь отсутствие дня; полумрак, в котором все предметы различимы на целое льё кругом; затмение солнца, но без той тревоги и того беспокойства, в которое затмение погружает всю природу; это тревога, освежающая душу, покой, наполняющий ваше сердце радостью, тишина, к которой вы все время прислушиваетесь, ожидая, не раздастся ли вдруг ангельское пение или глас Божий!
Любовь в подобную ночь становится вдвойне прекрасной.
В моей жизни бывали ночи из тех, какие воспел Вергилий и изобразил Феокрит, когда под дуновением едва ощутимого ветерка я скользил по глади Байской бухты, Неаполитанского залива, рейда Палермо и Мессинского пролива. Лежа на палубе своей лодки, переполненный мечтаниями молодости — ведь я был тогда молод! — я глядел, безуспешно пытаясь пересчитать их, на миллионы звезд, усеивающих бездонную синеву неба, одним и тем же покровом охватывающего одновременно Сицилию, Калабрию и Грецию; я видел Алжир, созерцающий по ночам, как его белые дома, банановые пальмы и смоковницы отражаются в водах африканского моря; я видел Тунис, погрузившийся в короткую ночную дрему в тех самых местах, где вечным сном спит Карфаген; я видел амфитеатр Джем-Джема, вырисовывающийся своими римскими арками посреди пустыни, под пылающим светом августовской ночи. Но нигде я не видел ничего подобного санкт-петербургским ночам.
По прибытии в Санкт-Петербург первую из таких ночей я провел всю целиком на балконе виллы Безбородко, ни минуты не помышляя о сне, хотя давала себя знать усталость, накопившаяся за предшествовавшие ночи.
Муане всю ночь оставался рядом со мной, потрясенный, как и я, этим новым для нас зрелищем. Мы восторгались, но не обменивались своими восторгами. Бескрайняя Нева катила у наших ног серебряные воды. Большие суда, эти распустившие крылья ласточки, бесшумно шли вниз и вверх по реке, оставляя за собой легкий след. Ни один огонек не светился на том и другом берегу, ни одна звезда не бодрствовала в небе.