— Нам что? Нам велено, — пробормотал он в ответ.
— Ступайте вон! — властно прикрикнула Софья, и оба послушно выкатились. — Слуги антихристовы! — кинула она. И участливо обратилась к кормилице: — Мамушка, родненькая, умучили они тебя, ироды окаянные? Старуху не пожалели! Чего добивались, выпытывали?
— Ох, Сонюшка, ну нету на них креста. Все стращали меня, а один, страхолюдный такой, углем прижег. Погляди-ка, — и она протянула сморщенную ладонь, на тыльной стороне которой краснел ожог.
— Разразит их Господь, иродов! — всхлипнула Марфа.
— Все допытывалися, — продолжала мамка, — кто к тебе ходит да что говорит. Не против ли государя… А я отвечаю, что слышу худо и в разговоры господ не мешаюся. Оне опять: да ты вспомни, вспомни, старая, не то покруче прижжем. Я и отвечаю: нечего мне вспоминать, старуха я, памяти вовсе нету. А в те поры заявился начальник ихний, он и повелел: оставьте, говорит, ее, бабка ведь старая, толку не знает. Ну и оставили меня. А я уж и разум потеряла, сама не в себе. Не помню, как сволокли меня в телегу и вот привезли.
Вошла игуменья в сопровождении сержанта Семеновского полка и дьяка Преображенского приказа. Дьяк держал в руках свиток. Откашлявшись, он развернул его и стал читать:
— По указу великого государя и великого князя Петра Алексеевича за многия противности, и вины царевны Софьи Алексеевны, перекорства ее с ним, великим государем, равно и расточение казны и сношения с бунтовщиками, ей ведомыми, указал великий государь Петр Алексеевич постричь ее и монахини в Новом Девичьем монастыре. И быть ей там безысходно. А людей при ней отпустить и никаких ей слуг не иметь. Сестру же ее, царевну Марфу Алексеевну, как соучастницу и побудительницу бунтовщиков стрельцов, сведомую о заговоре, постричь в Успенском монастыре, что в Александровской слободе под именем Маргариты…
Приговор был выслушан молча. Сестры оцепенели. Потом они с плачем кинулись друг другу в объятия.
— Ироды, антихристы! — вопила Софья. — Мало вам мучительств. Я семь лет служила государству верой и правдой. И вот награда: монастырское узилище. Да, узилище! Не боюсь уж ничего и никого, и царя не боюсь, царя, который родных сестер заточает!
— Полно вам, государыня царевна, — стала успокаивать ее игуменья, — притеснений чинить не станем, токмо указный порядок блюсти будем. Велено мне от государя свиданья допускать с сестрицами вашими да с государынями царицами токмо в храмовые праздники.
Сержант обратился к Марфе:
— А тебя, государыня царевна, указано мне препроводить в Александровскую слободу. Так что изволь попрощаться да собираться.
Душераздирающим было прощанье — с сестрами, с постельницами, со старухой кормилицей, которая все приговаривала: «А я, куда ж я денусь-то, кому я надобна». Если собрать все слезы, которые пролились в этот скорбный день, расплеснется целое озеро.
Вечером Софья прошла обряд пострижения. Трижды протягивала ей игуменья ножницы и всякий раз царевна отвергала их. Наконец игуменья выстригла ей волосы крестообразно, произнесла наставления и приняла обет. Служка протянула ей ворох черных одежд.
— Облекись, сестра. Отныне ты перешла в новую жизнь и имя твое сбрасываешь вместе с мирской одеждой. Обретаешь новое имя: Сусанна.
— Сусанна? — выдавила из себя царевна.
Но прошлое оставалось жить. Душа скорбела негасимой скорбью.
Глава двадцать третья
Из князи в грязи
«Полно, неужли меня именовали «Великий», неужто бы я ближний боярин, главою нескольких приказов и важнейшего из них — Посольского, большия государственныя печати Оберегателем? Неужто это я, жалкий скиталец, влекомый от яма к яму, от острога к острогу под конвоем солдат? Тех солдат, коими я прежде повелевал, коих водил в походы? Это я и несчастное семейство мое, безвинно страждущее, ввергнутое из роскошных палат, из роскоши и богатства в унизительную нищету?!»
Горькие размышления терзали князя Василья Васильевича Голицына на его скорбном пути. Горше всего была не та убогость и осознание собственной ничтожности и беспомощности, а вот эти мысли, неотступно сопровождавшие его и денно и нощно. Обида, обида, обида, раз подкатившая к горлу, теперь угнездилась в нем и стояла удушливым комом.
Дикие места окружали его. Места, где прежде бывать ему не проходилось, ибо они предназначались для ссылочных, для опальных. Угрюмая тайга, угрюмая Печора подавляли своею мощью и безлюдьем. Редко-редко встречались погосты с десятком черных изб. Дикие звери то и дело перебегали им дорогу.
Все казалось нетронутым и изобильным, но то было нерадостное изобилие. Чужой, враждебный, нетронутый дух природы подавлял. Человек здесь терялся. Его умаляло все — непроходимые леса, полноводные реки, бездонные озера, хищное зверье и столь же хищные племена аборигенов-язычников.
Неужто было время, когда не только мне, но и сыну Алексею били челом украинский гетман Иван Мазепа, архиепископ черниговский Лазарь Баранович, константинопольский патриарх Дионисий, именитые бояре и французские иезуиты?
А ныне унижениям не было конца, и князь Василий понял, что еще не испита вся их чаша, еще они ждут его впереди. И в самом деле: в Ярославле снова допрос. Уж давно Шакловитый лишился головы и истлели его останки, а царь Петр, а может, его, Голицына, недруги, коих у него оказалось неожиданно много, прислали пристава с вопросом, был ли оный Федька Шакловитый крайним другом князю и его сыну? Отвечали: знакомство отдавали, как обычай, и с иными, просто.
Сказано было быть им в ссылке в Каргополе. Все бы ничего: не самый край света. Довелось слышать старую запевку, неведомо кем сложенную, когда ссылали в Каргополь князя Волконского:
«Толсты становицы» — могучие лиственничные бревна городни-частокола. Стало быть, город крецок, коли его становицы вошли в сказ. Сказывали — древен град и казенные храмы в нем воздвигнуты, и велик тамошний Христорождественский собор, и писано в книге Большому чертежу «град славен Каргополь»…
Но мстительны были недруги и немилостив царь Петр. И указано было им снова иное место — Яренск. То был город вовсе захудалый и дальний. Ссылали туда душегубов и разбойников «для разводу»: край болотный, озерный, речной, зырянский, под Вологдой управлением.
Ночевали в съезжих избах с клопами и тараканами, с приказным духом, от коего першило в горле и закладывало дыхание. Наконец достигли Яренска, отвели им подворье, где прежде хранились товары купеческие.
Жизнь убога, но укореняться придется. Только было стали обживаться, на последние алтыны, присланные царевной Софьей, томившейся в Новодевичьем монастыре, обзавелись кое-какой утварью, как сказан был им новый указ: быть им в Пустозерске.
Пристав, бывший при них, и тот бил челом боярину Стрешневу: