— Сестрица твоя, Софьюшка, — ответила прослезившаяся царица.
— Как? Софьюшка? — Иван приподнялся. — Сестрица, ты?
— Я, Иванушка, я, — все еще плача, отвечала Софья.
— Тут Петруша грамотку прислал. Неладно он пишет. Не согласный я. Слова какие-то… Зазорная особа… Ровно не о сестрице пишет, а о какой-нибудь бродяжке. Нет, нет, Софьюшка, я сего не приемлю.
В этой неполноценной болезненной натуре возник протест. И не только возник, но и окреп. Его не подкупает то, что брат Петр берется почитать его яко отца. Все в нем восстает против намерения Петра отправить Софью в монастырь. Как можно заточить в монастырь ту, которая семь лет правила государством от их имени, и эти семь лет были в общем-то благополучными.
Хоть Иван и богомолен, хоть он и сам подумывает о монастыре, как о тихом прибежище, наедине с тенями великих подвижников, святых угодников Божиих, вдали от мирской суеты с ее грязью, кровью и кривдой, но ведь принять схиму можно только по доброй воле. Тогда, когда велит сердце, когда нет выбора или иного выхода.
И Иван, запинаясь, говорит об этом сестре. Он не дозволит. Он станет поперек.
— Дай-ка платочек, Параша, я утру сестрицыны слезки, — говорит он кротко. Софья благодарно обнимает его. Она кладет голову ему на грудь, как давеча обласкала его супруга. И волевая Софья, только что безутешно рыдавшая, всхлипывает у него на груди. Мало-помалу ее плечи перестают сотрясаться, и она затихает.
Иван же находит какие-то успокоительные слова, он бубнит их невнятно, но добросердечность и участие не нуждаются в четких формулировках.
Прасковья, недолюбливавшая Софью, а поначалу вообще робевшая в ее присутствии, даже побаивавшаяся ее, тоже проникается жалостью. Неужто Петруша, казавшийся ей таким покладистым, таким добрым, желает так жестоко поступить с царевной. Хоть она и не прямая сестра ему, но все от единого царя-батюшки, незабвенного Алексея Михайловича, можно ль поступить с нею столь жестоко?
И царица присоединяется к жалостливому бормотанию своего супруга. Она говорит, что станет упрашивать Петрушу, взывать к его совести…
И тут Софья вдруг высвобождается из объятий брата и почти кричит:
— Не надобно мне жалейщиков, не хочу ничьей жальбы! Али я не царская дочь, не царевна, не правительница волею всех служилых людей отеческой земли?! Подыму я всех верных да справедливых, заставим Петрушку уважать меня, призванную Думой и боярами. Нет, так просто меня не согнуть. За мною — надворная пехота, жильцы, холопы боярские…
Вскрикнула и тотчас обмякла, словно подстреленная. Иван испуганно замахал руками:
— Что ты, что ты, сестрица. Упаси тебя Бог подымать новую смуту супротив этой совести, супротив святых установлений. Это ж какая кровь польется, сколь много безвинных душ погибнет. Нет, миром все уладим, миром. Угомонится братец Петруша, смирит сердце свое крутое, ослабнет в нем гневность. Я стану Бога молить неустанно, дабы примирил вас, и Матерь Божию непорочную Деву Марию, и заступника земли Русской Николая Угодника, и всех святых, на Руси просиявших… Буду молить денно и нощно…
— Ну да, ты, братец, спорый молитвенник, — необычно жестко выговорила Софья. Слезы ее просохли, в глазах сверкнуло ожесточение. — Токмо молитвы твои не доходят до небесных врат. Истаивают они где-то.
— Как это? — удивился Иван. — Как это — не доходят? Молитвенное слово беспременно доходит до Господа. Иначе зачем на земле стоят храмы Божии, зачем священство, мощи нетленные? Нет, сестрица, не богохульствуй. Не свернешь меня с благого пути. Я бы и к братцу Петруше в Троице-Сергиеву лавру подался, да видишь, — слаб, немощен.
— А что, братец, — вдруг оживилась Софья, — коли пожелаешь, тебя со всем бережением в Троицу свезут. В покойной карете, намедни от немцев пригнали, в дар цареву двору. Ты бы там брату-то свое мирное незлобивое слово сказал бы, авось он бы утихомирился.
На лице Ивана изобразилось нечто, похожее на раздумье. Потом он молвил:
— Не, сестрица, не вынесу я. Ноги худо держат, да и глаза смежились — не хотят глядеть на грешный мир. Я уж как-нибудь на письме. Эвон, у меня Параша в полной доверенности и писать способна. Не смогу, нет. Я вон в храм тутошний добредаю с подпорами. Нету мочи… А за что стражду? — неожиданно вопросил он. — Безвинен я пред Господом, нимало не грешил ни помыслом, ни делом.
— А я, братец? За что я стражду? Не милует меня Господь и Пресвятая Богородица, грехов на мне нет.
Покривила душою царевна. Греховное бремя несла она без угрызений, не считая плотский грех за грех. А ведь свершала она прелюбодейство, ибо оба ее галанта были женаты, и брак их был освящен церковью. Впрочем, они нарушили таинство, и им отвечать пред Царем Небесным. А она? Она что нарушила? Обет девства? Но ведь не вечно ей быть в девах, пора познать сладкий грех. Простое это, человеческое, естественное. Вот и князь Василий, умная голова, говорит, что в иных религиях девы приносят себя в жертву сладострастию, отдаются мужам радостно и так служат своему божеству.
Вот бы и ей хотелось предаться греху со многими, испытать муки жаждущей плоти, извиваться в конвульсиях… Хотелось, чтобы ее терзали беспощадно, как терзал ее Феденька Шакловитый. Но вот он с Васею разнится, и она по-разному их чувствует. Испытать бы другие многие объятия, каковы они на вкус.
Порою ей не хватало даже Фединой неутолимости — таковая сидела в ней неутолимость. И хотела она отдаваться, как публичная девка, как знакомая ей девка Варька, которая обучала братца Ивана, — как должно вести себя доброму мужу с женщиной. Отдаваться всем и всякому. Но это было самое потаенное ее желание, которое не дерзнула она высказать никому, ни единому человеку.
Она полностью оправилась от потрясения, вызванного грамоткой царя Петра, и теперь в ней снова явилось желание действовать. Его же тотчас сменило просто желание — желание утешиться в объятиях Федора. И она, торопливо распрощавшись с братцем и его супругою, приказала везти себя к Шакловитому.
Он не ждал ее. Только-только собрался забавляться с какой-то дворовой девкой. И уж настроился на то, но неожиданно явилась царевна.
«Вот так номер, — подумал Федор. — Настроился на одну, а Бог принес другую. Однако и эта тоже сгодится. Жаль, конечно: девке Парашке приказано было попариться да приготовиться: с пару-то женская плоть слаще. Но что-то моя царевна красна да тяжело-дышит, ровно из парной».
— Что с тобою, Софьюшка? — поинтересовался он.
— Ах, Федюша, готовит мне Петрушка оковы железные. Худо ты распорядился: главного дела не сделал. Петрушку в его гнезде не выжег. А теперя он грозится запереть меня в монастырь, — и она рассказала Шакловитому о грамотке царю Ивану.
— Взялся братец мой унять Петрушку, да где ему. Никто уж ему не внемлет — скорбен-де он на голову, совсем немощен. Так оно и есть. Спаси меня, Федюша, — завопила она, бросаясь ему в объятия. — Только ты и можешь меня спасти с надворною пехотою. Не пойду в монастырь, тебя познавши! Усохну без тебя, любый мой!