Он любил князя Бориса и нередко даже бражничал с ним. Но с умеренностью. Князь Борис в ту роковую ночь, когда Петр спросонья смалодушничал и бежал к Троице, показав врагу тыл, оставался главным распорядителем. Главным был он в Троице, причем в минуту опасности был трезвехонек и деятелен.
Он не напомнил Петру про его ночной афронт. Но с той поры царь Петр не казал противнику спину, а встречался с ним лицом к лицу. А за ту ретираду ему было мучительно стыдно, и он предпочитал, чтобы ему не напоминали о ней. Даже матушка царица Наталья Кирилловна.
«Спросонья чего только не натворишь, — думал он порою. — Такая муть в голове, что ничего не помнишь. И себя-то забудешь — таковое привидится».
Искал, искал себе оправданье — перед самим собой искал — до того стыдно было. Лез теперь напролом и всех очевидцев своего малодушия инстинктивно избегал. В оправданье себе думал еще: молод был, не опытен. Да и матушкины страхи на него губительно действовали. Уж как она за него опасалась — невозможно словами выказать. Ежели бы дозволил — ив марсовы потехи за ним ходила. И за каждым его шагом, его оберегаючи, следовала бы. Одно слово — мать. Да не просто мать, а мать царя. Она в ответе и за государя, и за государство.
Князь Борис Алексеевич Голицын проспался. И как всегда был деятелен, распорядителен и разумен.
— Вели трубить сбор, — обратился он к Петру. — Приспело время ступать на Москву. Отсиделись, слава Богу, 3ia крепкими стенами. Супротив нас, почитай, никого нету. Царевнино воинство по домам сидит.
— А ежели и вылезет — не страшно. Побьем! — Бесстрашие прочно поселилось в Петре. Он просто жаждал искупить свое малодушие. И ежели бы сейчас вскипела битва, он бросился бы в самую гущу, не раздумывая. И преступя матушкины наказы. Они более не имели над ним власти. Он сохранял сыновнюю почтительность, но не послушание. Отныне все поступки свои соотносил со званием царя, с царским достоинством и со своими соображениями, более ничего в расчет не принимая.
Хватит, опекали его, предостерегали, оберегали, наставляли; теперь он станет жить своим разуменьем. Он — государь всея Руси. Полно ему на привязи ходить. Никто из иноземных королей, как сказывают «Гистории», смолоду над собою власти не терпел. Советы подавать — сделайте милость. Но он, царь, волен их принять либо отвергнуть.
У него как-то сразу прозрели очи. Он проник разумом в связь вещей, в те побуждения, которые двигают людьми и их поступками. Все оказалось куда проще и объяснимей: людьми двигало либо тщеславие и жажда власти, либо любовь к наживе и к богатству.
Разумеется, во всех его дальнейших шагах и распоряжениях было более всего самоуверенности молодости. Но был и трезвый ум, и дальнозоркость выдающегося государственного мужа, и, наконец, — зачаток того, что позже назовут гением Петра.
Он прозревал свое будущее. В нем исподволь прорастала дерзость. Та дерзость, а лучше сказать дерзновенность, которой были проникнуты все его дальнейшие действия и поступки, заставившие мир восхищаться, удивляться либо негодовать.
А пока что он делал смотр своему войску. Оно глядело достаточно грозно, хоть и было разношерстным. Со стороны оно напоминало ежа, встопорщившего свои колючки. У каждого было либо копье, либо бердыш.
— Ощетинились, — пробурчал Петр. — А где пушки, где пищали?
— Склали на возы, — отвечал боярин Алексей Семенович Шеин, — потому как грузно, на плечи давят.
— Всех стрельцов отныне именовать солдатами! — неожиданно бросил Петр, — ибо они есть мятежное войско, строю не ведают, на торжищах да на ярмонках разным товаром промышляют, интерес у них более торговый, нежели воинский. Оставить полк Стремянной да Сухарев — эти двое верных.
Он снова оглядел войско. Повел глазом сначала поверху, потом понизу и неожиданно увидел босые ноги, серые от пыли.
— Разве ж босоногое войско где-либо существует? — подозвал он полковника Патрика Гордона.
— Нет, государь, — улыбнулся Гордон одними краями губ. — Могу доложить, что в Шотландии лет триста тому назад мои предки ходили в походы босыми — такая была бедность.
— Способней было удирать, — заключил Петр. — А у нас что — сапог недостача?
— По летнему времени способней, — вмешался воевода Шеин. — Опять же берегут — дорога обувка.
— Все равно — обуть, — нетерпеливо топнул ногой Петр. — И чтоб более босых ног не казали!
Наконец двинулись. Ворота Троицы — настежь. Валили в них скопом. Выкатились в слободу; не войско — толпа. Но уж не остановить, не подровнять.
Петр сначала ехал сбоку — длинные ноги не попадали в стремена, едва не доставая до земли. Подъехал князь Борис Голицын на своем караковом жеребце, сказал, усмехнувшись:
— Конь-то у тебя, государь, коротковат малость. Я тебе другого сыскал, широкой кости.
— Подведи — пересяду, — буркнул Петр. Он был не в духе. Войско брело по дороге словно стадо. Над ним вскипала пыль, медленно опадая. Боевым духом и не пахло. Понуро передвигали ноги, наступая друг другу на пятки.
Конь и в самом деле был высок и широк, и седло с высокою лукой постарались подогнать под ногастого Царя, и стремена пришлись впору.
— Закажи музыку, глядишь — возвеселятся.
— А ты, государь, поезжай вперед. Твое место в изглавьи, — посоветовал князь Борис и поскакал за музыкантской командой.
Сначала ударили в барабаны. Потом невпопад задудели флейты и рожки, вознеслись медные голоса труб. Наконец сладились и оказали действие: люди вскинули головы, пошли в ногу.
— Там, где войску должно пройти, дорогу втрое ширше торить надо, — назидательно сказал Петр Шеину — будущему первому российскому генералиссимусу. — Заметил?