"Посвети", — сказал я тюремщику.
Тюремщик направил фонарь в глубину карцера.
И тогда я увидел, как там встает на ноги худой и бледный старик с седыми космами и белой бородой. Несомненно, он спустился в этот каземат в одежде, которая была на нем, когда его арестовали, но со временем эта одежда распалась на куски, и теперь он был облачен лишь в шубу, превратившуюся в лохмотья.
Сквозь эти лохмотья было видно его голое, дрожащее от холода костлявое тело.
Быть может, это тело когда-то было покрыто роскошной одеждой, быть может, ленты самых почетных орденов перекрещивались на этой изможденной груди. Теперь это был живой скелет, лишенный достоинства, звания, лишенный даже имени и называвшийся номером 11.
Он поднялся и без единой жалобы закутался в то, что осталось от его шубы; тело его было согбенным, сломленным тюремным заключением, сыростью, временем, мраком и, быть может, голодом, но взгляд был гордый, почти угрожающий.
"Все в порядке, — сказал комендант, — идемте".
Он вышел первым.
Узник в последний раз окинул глазами камеру, каменное сиденье, кувшин с водой, прогнившую соломенную подстилку и тяжело вздохнул.
Но ведь немыслимо было, чтобы он сожалел обо всем этом!
Следуя за комендантом, старик прошел мимо меня. Я никогда не забуду взгляда, который он на меня бросил, и какой упрек был в этом взгляде. Казалось, узник говорил мне: "Такой молодой и уже на службе у тирании!"
Я отвел глаза: этот взгляд, словно кинжал, пронзил мне сердце.
Я посторонился, чтобы узник, проходя мимо, не коснулся меня.
Он перешагнул порог камеры. Сколько времени прошло с тех пор, как он сюда вошел? Быть может, старик и сам этого уже не помнил.
Должно быть, в глубине этой бездны он уже давно потерял счет дням и ночам.
Я вышел за ним; тюремщик двинулся следом за нами, тщательно заперев карцер.
Возможно, его освобождали лишь потому, что камера понадобилась для кого-то другого.
У дверей коменданта стояло двое саней.
Узника посадили в те, что привезли нас; мы расселись по местам: комендант рядом с ним, а я на передней скамейке.
На вторых санях ехали четыре солдата.
Куда мы направлялись, я не знал. Что будем делать, я не знал тоже.
Действие, как вы помните, меня не касалось. Я должен был видеть — вот и все.
Но я ошибаюсь, мне оставалось сделать еще кое-что — мне оставалось сказать: "Я видел".
Мы отправились в путь.
Я сидел таким образом, что ноги старика оказались между моими ногами, и я чувствовал, как дрожат его колени.
Комендант был закутан в меховую шубу, а я запахнул свою военную шинель, но холод пробирал нас до костей.
Старик же был наг или почти наг, но комендант ничего не предложил ему накинуть на себя.
На минуту у меня возникла мысль снять шинель и уступить ее старику, но комендант угадал мое намерение.
"Не стоит", — сказал он.
И я остался в шинели.